Вы не могли содержать ее. Ей нужна была сиделка. А вы получаете скромное жалование. В конечном счете у нас ей жилось неплохо...
Под редакцией Майского вышло 7 номеров "Звезды": 6 - в 1924 и 1 - в 1925 году. (См.: "Семь номеров" в кн.: И. Майский. "Б. Шоу и другие...
оном,- о чем он всегда сожалел,- был довольно красивый молодой блондин, обещавший стать хорошим американским дипломатом, поскольку он три сезона подряд дирижировал немецкой кадриль..
Лазерная резка металла.
Лазерная резка широко используется для обработки листового металла толщиной не превышающей 20 мм. Самые хрупкие металлы принимают необходимую форму, поддаваясь воздействию лазера. Лазерная резка металла безотходное производство, потому занимает минимум времени и затрат.
www.rushar.ru
Рояль Шимел.
"Piano-Expert" считается специализированной консалтинговой фирмой, которая оказывает спектр услуг по обзору рынка музыкальных инструментов, магазинов роялей в частности, а также подбору конкретно тех образцов, которые подходят вашим требованиям.
www.piano-expert.ru
Другие книги автора:
«Деревянный меч», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
«Собака-оракул», закладка на странице 1 (прочитано 0%)
Мне кажется, впечатления детства похожи на картины итальянских примитивистов — так же нарушены пропорции, та же незрелость и, порой, то же обаяние. Таковы и мои воспоминания о Честертоне. Они ярки, ясны, но совершенно субъективны — это набросок, а не портрет, да и набросок-то неумелый. Когда мы дружили, я был еще ребенком, и неудивительно, что первое мое впечатление — не сам Честертон, а его брюки (право же, они произвели бы впечатление на кого угодно).
Должен пояснить, что в первый раз, когда я повстречался с брюками, самого Честертона в них не было. Их со всем почтением нес по коридору наш дворецкий — было это в загородном доме, где я провел почти все детство. Дом в Котсволдзе принадлежал моему деду, но летом несколько комнат снимал известный драматург, сэр Джеймс Барри, и у него бывал Честертон. Дворецкий, мой добрей знакомый, с трудом высвободился из-под огромной черной ноши и протянул ее мне для обозрения. «Вечерние брюки мистера Честертона, — пояснил он. — Прямо туннель какой-то».
Нужно ли говорить, что знакомство с брюками побудило меня ожидать многого от их обладателя, и я не был разочарован. Мне говорили, что Честертон — человек великий, но он оказался и очень большим; таких больших я еще не видел. Когда я вошел в комнату, он сидел в глубоком кресле и, увидев меня, стал подниматься. Такая вежливость к тринадцатилетнему мальчику была бы поразительна в любом человеке под шестьдесят, но поступок его был еще драгоценней — ведь той энергии, которую он затратил, другому хватило бы, чтобы взобраться по крутой лестнице.
Пока он вставал, я мог вволю любоваться его огромной головой, его седой гривой, пенсне, ненадежно примостившимся на носу, длинными усами, бесформенным костюмом. Я сразу полюбил его — мне показалось, что мы и вправду современники. Вспоминая нашу встречу, я пытаюсь понять, что же в нем поразило и покорило меня. Я думаю, он пробуждал это чувство во всех детях. Честертон, в самом редком и подлинном смысле слова, был современником и сверстником всякому.
Он болтал, разыгрывал сценки, играл с нами, читал нелепые стихи, и вы не думали, что он дружелюбно старается перебросить мостик через пропасть между нами, вы просто чувствовали, что этой пропасти нет. Именно поэтому дети так любили его, и сам он так любил детей и отдавался им на милость. Не знаю, просил ли его кто-нибудь постоять на голове, но если какой-нибудь ребенок его попросил бы, он бы непременно постарался встать на голову — конечно, если бы жена не остановила.
Миссис Честертон постоянно и тревожно следила за мужем, особенно за стульями, на которые он пытался сесть. С опытностью эксперта оценивала она их прочность и порой выражала свои сомнения вслух. «Наверное, Честертону лучше бы не сидеть на этом стуле?» — спросила она однажды, когда все самые крепкие стулья были уже заняты, и муж ее целеустремленно проламывал стул поменьше. Конечно, Честертона нельзя назвать практичным человеком. Он ничего не понимал в деньгах и часто говаривал, что непременно попадешь на поезд, если упустишь предыдущий. После женитьбы миссис Честертон взяла на себя заботу о его делах. Пока он ездил с лекциями по всей стране, она вела записи и как-то получила от него телеграмму: «Я в Бирмингеме. Где я должен быть?»
Честертон — единственный человек, на моих глазах застрявший в дверях. Заметим, что он от души этим наслаждался. Вот и вторая причина, по которой его любили дети, — он охотно выставлял себя на посмеяние; мало сказать «охотно» — с восторгом. Он был так далек от самодовольства, что постоянно утверждал и отстаивал свое ничтожество. Все вокруг толковали о своих удачах и успехах; он хвалился неудачами и провалами. «Только человек может быть нелепым, — писал он, — ведь только у него есть достоинство». Непоколебимый боец за достоинство человека, он без устали забавлялся человеческой нелепостью, прежде всего — своей собственной.
Одно из его изречений: «Если что-то стоит делать, это стоит делать плохо». Так относился он, например, к спорту. Я помню, как он спорил с Барри за ужином — мне иногда разрешали ужинать вместе со взрослыми. Оба они никак не были прирожденными атлетами, но Барри хорошо владел обеими руками, был меток и гордился спортивными достижениями. Он неплохо метал кольца, очень любил крикет, играл в крокет и гольф. Честертон не любил энергичных игр и гордился, что непригоден ни к какому спорту. Похвалялся он промахами и говорил, что, играя плохо, он проявляет бескорыстный интерес, не подпорченный эгоистическим самодовольством.
Каждый день гости сэра Мэтью играли в крокет; и вот два писателя сошлись в поединке. Барри навис над шаром, словно готовый к прыжку хищник, и как-то похитроумней ухватил молоток, чтобы нанести решительный удар. Честертон раскачивался всем огромным телом на несоразмерно коротких ножках, размахивался — и наконец ударил от плеча, со всей силы. Мяч улетел неведомо куда, а он потерял очко, и мяч вдобавок, но стяжал аплодисменты, и оба противника были довольны таким исходом.
И Барри, и Честертон — и сами по себе люди замечательные, но особенно хороши они были вместе, за обеденным столом. В моей памяти сохранилось несколько ярких картинок-сцен, в которых участвует Честертон. Я помню, как величественно поднимался он с кресла, как протискивался на заднее сиденье крошечного автомобиля, и кажется, я все еще вижу, как он играет с нами в прятки, и мы видим, что занавеска оттопырилась и вздулась, очерчивая знакомую фигуру. Но лучше всего я помню эти обеды с Барри.
Маленький, щуплый Барри — огромная трубка почему-то придавала ему печальный вид — отодвигался от стола и поджимал одну ногу, скрываясь за густой пеленой табачного дыма. Честертон — огромный, жизнерадостный — держал на груди стакан вина, а салфетка спускалась на стол, словно уютный снежный холмик. Вдохновенно захлебываясь, порой возвышая голос до пронзительного писка, он изливал на собеседника целые речи, рассыпая вместо точек блестки остроумия и отмечая абзацы внезапным взрывом парадоксов.
Часто он перебивал самого себя посреди серьезного разговора, чтобы прочитать забавные стихи или спеть песенку из мюзик-холла, который он так любил. «Я твердо верю, — писал он, — в важность расхожих фраз, особенно простых шуток. Люди, сочиняющие анекдот, знают порой что-то столь глубокое, что его и выразишь только таким нелепым способом».
Честертон был не только блестящим собеседником, он был и вдохновенным слушателем. Любой пустяк, рассказанный ему, сиял новым смыслом, и вы, к своему удивлению, понимали, что вам удалось сказать что-то умное. Словно Фальстаф, которого он так напоминал сложением, он не только был остроумен, но и пробуждал остроумие в других. Он громче всех смеялся над собственными шутками, но это их не портило, потому что чаще всего он смеялся над самим собой.
Шутки над собой были любимым его развлечением — но и уловкой. Он был блестящим спорщиком и, когда хотел, наносил тяжкие удары. Когда задевали что-то близкое его сердцу, он возмущался свирепо и яростно. В споре он был горяч, но не желчен, самые ядовитые его сарказмы смягчались добродушной веселостью, которая превращала спор в потешный бой двух клоунов в разноцветных штанах и с деревянными мечами.
Как и его прославленный друг Беллок, он любил вино, но, в отличие от большинства, вовсе не нуждался в искусственном возбуждении. Радость жизни не иссякала в нем, и ничто не возмущало ого так, как люди, принимавшие жизнь без благодарности, ибо сам он постоянно благодарил за выпавшее ему на долю удивительное приключение — жизнь.
Честертон умел забавляться, даже дурачиться. Однажды, когда он в последний раз гостил у нас, он целый день выдумывал сложную игру, в которую нам предстояло играть вечером. Утром он съездил за покупками, вернулся с какими-то свертками, весь день просидел в библиотеке, погрузившись в работу. К чаю он явился счастливый и сказал, что придумал новую детективную) игру. Надо было найти не убийцу, а жертву, одного газетного магната.
Честертон — искусный художник, вырезал из картона величественного вельможу, разрезал его и попрятал по всему дому. К тому же он сочинил песенку, где не только указывал намеками и загадками, где искать обломки трупа, но и сообщал немало любопытных подробностей о столь трагически закончившейся жизни. Под самый конец мы обнаружили голову в баронской короне. Несчастного лорда собрали — и в жизни своей я не видел лучшей карикатуры.
Я не собираюсь называть имя; во всяком случае, барон не принадлежал к числу честертоновских героев. Не помню, как вели счет в той игре, но, кажется, я выиграл.
Источник:http://www.chesterton.ru/about/gkc-merry-and-prophet.asp
Тем временем:
..... Это резко уменьшило ощущение
бесконечности пространства, витания в эмпиреях, создав впечатление чего-то
гораздо более тесного, вовсе не такого вместительного и дружелюбного.
Оттуда, словно в неотвратимом стремительном падении, оно услышало, как тихие
звуки нарастают, обращаясь в голоса, увидело, что размытые тени
фокусируются, превращаясь в лица. Будто в неизвестном иностранном фильме -
ничто не казалось знакомым: ни язык, ни место действия, ни состав
исполнителей. Образы и эмблемы проплывали, то сливаясь на миг, то разделяясь
вновь, как мириады амеб в озерной воде, в деловитой, но бесцельной суете.
Эти сочетания форм и ощущений, соединения морфем и фонем возвращались
теперь, как алгебраические формулы школьных дней, когда-то бессмысленно
заученные наизусть и навсегда отложившиеся в мозгу, хотя к чему их можно
было бы теперь применить, зачем они вообще существуют- давным-давно накрепко
забыто. ОНО явно обладало сознанием, но не обладало ни местоимением - тем,
что позволяет отличить одну личность от другой, ни временем, что позволяет
отличить настоящее от прошлого и будущего.
Еще некоторое время блаженное ощущение превосходства, сознание, что
каким-то образом удалось взобраться на самый верх некоего нагромождения,
сосуществовало с этим чувством безличности. Но вскоре и это ощущение было
жесточайшим образом рассеяно неумолимым демоном реальности. Головоломный
психологический кувырок, и ОНО оказалось вынужденным сделать неминуем вывод,
что вместо величественного парения в стратосфере, на ложе из ямбических
пятистиший, ОНО на самом деле лежит на спине в обыкновенной кровати. Над
головой-настенная лампа: аккуратный прямоугольник, перламутрово-белый
пластмассовый плафон. Свет. Ночь. Небольшая серая комната - светло-серая,
такого цвета бывают крылья у серебристой чайки. Лимб, где никогда ничего не
происходит, терпимое ничто...